— В горнице лежит, почистил я его, смазал, да в холстину закатал, — успокоил старший сын.
— Молодец. Ага, схватил я меч, да и ка-ак пошел костлявых рубать! — Староста выдохнул, успокаиваясь. — Ну, и вам, мужики, спасибо: не выдали.
— Чего там, за свое бились.
Из дома вышла Добрава, подошла к плетню, оглядела всех, поджав губы.
— Эх, а вам только повод дай, упились, а ведун, того и гляди, помрет. Горит он, весь так и пышет жаром. Чего делать, и не знаю. Травы из его запаса заварила, но поможет — нет, не ведаю.
Крот поскреб затылок.
— Надо в Чернигов гнать, к Белобою. У него, помню, нянька старая травы ведает, заговоры знает. Вот ее и привезти надоть.
— Так чего стоишь, пенек замшелый? — напустилась на него Добрава. — запрягай, да гони.
— И правда, сам поеду, — сообразил староста. — И воеводу давно не видал…
— Нет уж, ты кого помоложе посылай. Знаю я: как сядете с Белобоем старое вспоминать — и знахарку не привезешь, и сам не приедешь до белых мух.
— Да я что… я и не хотел, сам-то. Ну-ка, давай, — Крот хлопнул по плечу старшего сына, — давай, воронка запрягай, да ветром в Чернигов. Чтоб к утру тама был, а к заходу ждем вас со знахаркой.
Парень бросился к конюшне — слово отца здесь явно не обсуждалось. Мужики потоптались, умильно и жалостно поглядывая на старосту. Тот кашлянул, боком придвинулся к жене.
— А, что, Добравушка, бились мы крепко, вороги уж на что лютые, а все одно их одолели.
Жена подозрительно покосилась на него.
— Это ты к чему ведешь?
— Да вот, угостить бы мужиков? И то сказать, сил сколько положили…
— Меду не дам, — отрезала Добрава. — Хотите — вон брага на леднике. Хоть упейтесь. — Она покачала головой: — Кабы не ведун, куда вам, сиволапым. Он того гляди помрет, а у вас бражка на уме.
— А мы помочь-то чем можем? — резонно спросил Крот, распахивая калитку. — Только вот за здоровье его выпить. Проходи, мужики, — указал он на стол, врытый в землю под раскидистой яблоней, — сейчас я принесу, чего там на леднике стоит.
— Только не шуметь, — грозно предупредила старостиха, — покой ему надобен.
Под руководством Середина Добрава смешала в плошке выбранные им из торбы травы, добавила березового угля, растертой ольховой коры, заварила кипятком и вышла, поставив плошку на лавку у печи. Олег приподнял повязку на плече. Вокруг раны кожа побагровела, вздулась. Он скрипнул зубами: только гангрены не хватало. Если остановить распространение, то организм, возможно, сам справится. Вспомнить бы заговор… Мысли путались, он стискивал зубы, пытаясь вызвать в памяти нужные слова, откидывался в бессилии, снова приподнимался, простирал руку над плошкой.
— Ты, кровь мертвая, горькая, выйди из тела, уйди в землю, …оставь меня, выйди из тела, уйди в землю, забери с собой лихоманку-трясовицу… Приложу плакун, приложу тирлич, приложу нечуй-ветер, унесет он жар, заберет морок, развеет по-над лесом, над рекой, над полем скошенным, чтоб следа не осталось, чтоб память забылась…
Что-то горячее побежало по плечу, по ноге, повязки намокли, чистая рубаха прилипла к телу. Олег хотел позвать кого-нибудь, но из горла вырвался только хрип. «Кровь надо остановить, — подумал Середин, — иначе весь изойду». Собрав последние силы, он потянулся к заваренной в плошке траве…
На шум вбежала Добрава, позвала девок из горницы. С их помощью подняла Середина с пола, уложила обратно на лавку. Он шептал что-то, протягивая руку к стоящей у печи плошке.
— Что, что, милый?
— Закрой отваром… — коснулся он повязки.
Всю ночь ведун метался в жару, Добрава и дочери старосты, сменяясь, сидели возле него. Под утро он очнулся, попросил воды. Жар спал, осталась только дикая слабость — ни рукой шевельнуть, ни ногой. Олег попросил вынести его на воздух. Во дворе, под яблоней, откуда лишь под утро расползлись загулявшие мужики, разложили сено, накрыли полотном, соорудив что-то вроде перины. Он смотрел, как ветер играет листьями, покачивает ветки с налитыми яблоками. Занимался рассвет, деревня оживала: заголосили петухи, потянуло печным дымком.
Думать ни о чем не хотелось. Просто лежать, смотреть в небо. Он сделал, что мог, но, похоже, этого мало. Слишком много крови потерял — Олег уже чувствовал, как понемногу холодеют кончики пальцев. Его охватило странное безразличие, будто все происходило с кем-то другим. Все осталось в прошлом, а впереди ждал покой. Надо только дождаться его, пережить последние часы. Лишь бы никто не тревожил…
Над головой словно просека, а сквозь нее — далекие огоньки… или река с темными, почему-то колышущимися берегами, а в воде — звезды, и он, мягко покачиваясь, плывет над этой темной рекой… Потом, будто издалека, долетел чей-то голос, бубнящий одни и те же непонятные слова на заунывный, нехитрый мотив. Середин пошевелился, над ухом кто-то засопел, дохнул бражным перегаром.
— Во, никак очнулся?
— Где я? — прошептал Олег.
— К бабке едем, к знахарке, значит, — в темноте Середин узнал склонившегося к нему Крота. — Ты, почитай, всю ночь и день без памяти валялся. К ночи ближе воевода Белобой телегу прислал: нянька его, знахарка, уж очень стара. Вот он за тобой подводу прислал — к ней, значит, везти. А это, — крестьянин обернулся к вознице, — сын ейный, бабки то есть. Вот, едем, стал быть. У ней гдей-то в лесу избушка: нелюдима в последнее время бабка-то. Этот вон, — Крот опять обернулся к вознице, — обещал к утру доставить. Ага. А дорога-то все лесом, и деревья огромадные — страсть какие. Во, кажись, поворачиваем…